***
Перед трюмо или перед осколком стекла,
с сумочкой вечной, с задачей своей непростою,
как над цветком луговым — золотая пчела,
трудится женщина вся над своей красотою.
Тоненькой кисточкой пишет она по лицу
древние символы, знаки, историю рода.
Лёгкой пуховкой махнёт, собирая пыльцу:
воск так податлив, потомкам накоплено мёда!
Щипчики, пилочки, кремы, помады, букет
красок и запахов — радостно, тонко, беспечно…
Что ж ты скривился, философ?
Что скажешь, поэт?
Уж не о том ли, что это — непрочно, не вечно?
Может, ты веришь, что сам гениальностью строк,
фундаментальное знанье оставив в наследство,
переживёшь этих хрупких усилий чертог,
прядей игру и отточенных линий кокетство?
Стоя пред вечностью с длинной свечой золотой,
пахнущей воском и мёдом, с дымком синеватым,
всю её вспомнишь, со всею её красотой —
дурочку-жизнь перед зеркальцем подслеповатым.
***
Миша, наверно, скоро станет священником,
Володя — главным редактором,
а Глеб разведётся,
Леночка эмигрирует к своим соплеменникам,
Галя родит четвёртого, а Колька совсем сопьётся…
Миша скоро наденет епитрахиль златотканую,
Володя — костюм с бабочкой,
Глеб — штаны стариковской кройки,
Леночка — что-нибудь импортное, долгожданное,
Галя — сорочку казённую,
а Колька — куртку с помойки.
И жизнь, эта кастелянша, костюмерша известная,
по-хозяйски начнёт приглядываться: кто в чём?
По росту ли? По плечу ли?
Где протёрлось, где залоснилось,
прохудилось, треснуло?..
И по одёжке проводит каждого,
и сложит её на стуле…
***
Я — богатый юноша, и мне жалко
расставаться с сабелькой из Эфеса,
и с камзолом бархатным с алой лентой,
и с пером на шляпе, и с крепким перстнем…
С этой гордой складкой у губ, с повадкой
молодого рыцаря, и с посадкой
верховой, с пружинистою походкой,
с подбородком, выплывшим лёгкой лодкой.
С тетивою мышцы, с биеньем лимфы,
с голосами арфы, с виденьем нимфы,
с зеркалами рифмы и с Божьим даром —
с этим блеском, маревом, плеском, жаром!
Я боюсь земли, где плодятся черви,
я боюсь луны на кривом ущербе,
я боюсь пиров, где привольно мухам,
и Царя незримого нищих духом!
И отдам я сабельку с портупеей,
и камзол, и перстень, и пруд с аллеей,
и рожок охотничий, и дорогу
неизвестному молодому Богу.
Юный взор отдам ему, сердце, голос,
каждый вьющийся своевольем волос…
Даже сердце — с его ядовитым мёдом,
жизнь
и твердь со звёздами над чёрным входом.
***
Ходила я по земле Отечества моего,
и поняла я, что не всё оно здесь, перед глазами,
ибо и в безднах и реках имя его,
и на горах — в ледниках и вулканах
с огненными языками…
Кажется, вот оно — размахивает тысячами ветвей!..
А оно в небе своими корнями нас защемило,
ибо нет для Отечества моего
отошедших в персть сыновей,
но — почившие да усопшие
до побудки архангела Михаила.
И когда мы в день особого поминовения говорим:
«Вечная память убиенному Александру,
воину Николаю, заблудшему Глебу», —
мы всё ниже спускаемся по лестнице рода — к ним —
и всё выше восходим по ступеням Отечества — к небу.
И когда человек выходит на дневные труды
и зерно опускает в землю,
и оно гибнет под градом,
у него остаётся надежда,
что небесные уцелели плоды,
и они обрастают кроной, окружаются вертоградом!
Так гадай после этого — где, как, отчего
да откуда докуда Отечество распространилось:
вот оно, под рукой, — а никак не ухватишь его,
вот оно, необъятно, —
а в сердце сполна уместилось.
***
Говорят, когда человек умирает
и уже не чувствует боли,
душа его ещё целых три дня
по земле бродит устало,
бродит она по знакомым дорогам земной юдоли,
там, где любила она, там, где она страдала…
И уже скинув с себя одежды немощи человечьей
и житейские попеченья складывая у порога,
как впервые, всматривается она в лица,
вслушивается в речи,
словно хочет что-то о жизни понять из эпилога…
…В первый день помедлит душа моя над Москвою,
пока она зеркала завешивает, пугается отражений, —
с её речами окольными, с дорогой её кривою,
с площадями побед, с лестницами унижений…
С её полётом, истерикой, чванством и панибратством,
с солнцем её закатным меж изломанных веток,
с детством моим и юностью,
с моей бедой и богатством, —
и благословит душа моя её напоследок!
А во второй день душа моя вспомнит свои скитанья,
там, где, как говорят, и дым приятный и сладкий,
где древний призрак Отечества сходу даёт заданье —
принести ему то, не ведаю что, и разгадать загадки.
Там, под высокими соснами,
над спелой россыпью клюквы,
живут, земным благоденствием не тешась,
не обольщаясь,
и боятся лишь Прокурора, с заглавной буквы, —
и благословит душа моя это всё, прощаясь!
Ну, а в третий день душа моя пустится,
собираясь с духом,
туда, где, кроме неё одной, нет виноватых, —
к инокам и монахам, старикам и старухам,
и встанет она меж нищих, блаженных и бесноватых!
В одинокую, на высокой горе, забредёт келью,
подпоёт «Господи помилуй» и «аллилуйя»
и, благословив последним благословеньем,
уйдёт с метелью,
унося ожог последнего поцелуя…
О, неужели никто, к кому стучалась она,
сдерживая рыданье,
и три дня говорила: «Я с вами! Я не убита!» —
ничего на земле не отыщет ей в оправданье,
ничего небу не скажет в её защиту?
Добавить комментарий