Мастера серийной поэтики, авторы ежегодных романов, литературные пророки наших дней – как смотрятся в контексте изменившегося времени? Продолжают создавать сюжеты о целительной пустоте и вечном русском Средневековье? Или мудрость лидеров официального литпроцесса скорректирована после начала специальной военной операции? Если ты Евгений Водолазкин, то не заметишь СВО и будешь делать вид, как в «Чагине», что можно конструировать свою иллюзорную вечность и дальше, а также снова получать премии – за отсутствие актуальности. Сейчас «Большую книгу» дают именно за это. Посмотрим, как обстоит дело у Виктора Пелевина и Владимира Сорокина.
Будущее – и в пелевинском «Путешествии в Элевсин», и в сорокинском «Наследии». В первом романе, который возвращает к мирозданию по «Transhumanism Inc.», баночное бессмертие предполагает новые эксперименты статусных лиц. Впрочем, они не лица, а мозги, решающие проблемы апокалипсиса в симуляции Римской империи конца III века после Р. Х. Во втором тексте, завершающем трилогию о докторе Гарине, постапокалиптический мир не оставляет шансов простому, повседневному добру. Сначала ад воссоздается в летящем по Сибири железнодорожном экспрессе, потом без особых новшеств повторяется в партизанском отряде и событиях вокруг него. Третья часть, словно извиняясь за воссозданные ранее бесчинства и стремясь избежать ответственности, делает объемную сноску: мол, ужасы – часть профессионального гуманитарного дискурса, гротескный вход в фантазийную теории литературы.
Стоит прямо сказать: новый роман Сорокина – мерзость. Так разве эта характеристика не к каждому его произведению относится? Тотальная ненормативность в лексическом и событийном переходе нравственных границ ранее отсутствовала? Да, присутствовала. Однако «День опричника», «Теллурия» и особенно «Ледяная трилогия» – это и художественное исследование гностического сознания, и совмещение антиутопии с утопией, и не такой уж глупый экскурс в наркометафизику. Это когда сопрягаются две радикальные формы присутствия – пламенная вера в высшее сознание и столь же страстное упование на меняющие душу вещества. В «Наследии» с первых страниц все монолитно в явлении безобразного низа: «обрубки человеческих тел», «дымящиеся куски агонизирующей» плоти, «ядерка» и ее мутационные последствия, «я лучше отсасо тебе», расчленения, гомосексуальное насилие, жесточайшие убийства в контексте высокопарной идейности и т.д.
Критики, которым трудно скрыть отвращение к такому Сорокину, все же пытаются подыграть автору в имитации важных концептуальных стремлений. Артем Роганов (рецензия «Творог из биороботов») нашел «историю о крушении веры в то, что у гуманизма и вообще у человечества есть будущее». Александр Генис («После будущего») сравнивает героя-инвалида «Гарина» с Платоном Каратаевым. Дмитрий Бутрин («Гибель на полустанке») пишет так, будто хочет попасть на посвященную Сорокину научную конференцию: «Наследие» – еще одно текстуальное представление фрактала Сорокина, в котором временное измерение – еще одна техническая переменная. Без сомнения, книга имеет все свойства классического исторического романа…» Это ложное суждение (исторический роман?!), как и попытки увидеть в «Наследии» антивоенный жест, найти жесткую до дикого гротеска критику российской политики и действительности. Бутрин, например, рассуждает о том, что мы живем в мире, где насилие такого рода представимо.
Сорокинская атака на Россию и русское несомненна. Лейтмотив романа – объединение садизма с православной речью, молитв и убийств с сюжетами церковной словесности. Еще проще: здесь человекообразные демоны любят церковный язык. Но либерализм писателя оригинальнее западного медийного стандарта. Или – что еще интереснее – выявляет его далекую от гуманизма платформу. Дело не в том, что Сорокин нечто «критикует» или определяет «функции письма».
Современное литературоведение настолько уверовало в необходимость прятаться за «повествовательными инстанциями» и «нарративными стратегиями», что сложно высказать очевидную мысль: все, что происходит в художественном тексте и действительно характеризует разные субъекты высказывания, координируется сознанием автора, является утверждаемой или преодолеваемой в авторском замысле реальностью.
Следовательно, «Наследие» стоит воспринимать как сознательный поступок в области духа, а не только какой-то теории: Сорокин – не обличитель войны и варварства, а их носитель и транслятор. Услышать в «Наследии» «нет войне» при большом желании, конечно, можно. Но честнее увидеть иное – всегда необходимый для модного писателя, а здесь особо рельефный синтез инфантилизма, либерализма и сатанизма в одной доминирующей фигуре. Да, надоело напоминать, что сорокинская поэтика – гимн неогностическому мироотрицанию. Но Сорокин – самый последовательный гностик в современной литературе, не только русской. Искренний гностик, до тошноты читателя.
Сорокин хорош тогда, когда похож на Ларса фон Триера, снявшего сильную и страшную в своей пустотной красоте «Меланхолию». Своя «Меланхолия», являющая и объясняющая современный гамлетизм, у автора «Наследия» есть. Это романы «Путь Бро» и «Лёд», первые две части «Ледяной трилогии». Но как Триер решил не остановиться на достигнутом и рухнуть в грязь, сделав «Нимфоманку» и «Дом, который построил Джек», так и Сорокин расстался с эстетизмом ради разросшегося в фантом «негативного катарсиса». Сорокинофилы любят рассуждать об этом феномене: негативный катарсис – когда текст мрачнее и отвратительнее жизни; после прочтения ты спокойно, с желанием возвращаешься в серую обыденность, смиряешься с ней. Что ж, достигнута вершина указанного явления: надо просто отказаться от чтения до его начала; а уж если попал в него, то совершить исход после первой страницы, а то и после стартового абзаца.
В романе «Путешествие в Элевсин» римский император Порфирий готовит конец света. Ему противостоит Ломос, высокопоставленный сотрудник корпорации «Трансгуманизм». Ломосу должен помочь Маркус, сотрудник рангом пониже, заодно жрец и гладиатор. Постепенно выясняется, что борющиеся друг с другом Порфирий и Ломос – совершенно одно и то же. Алгоритмы, баночные мозги, текстовые знаки. Так как настоящих героев, хотя бы обозначающих личность, тут нет, единственной личностью предстает сам автор, даже если совсем не хочет этого. Рецензируя новый пелевинский роман, Наталья Ломыкина («Картина распалась на пиксели») пишет об «Элевсине»: «Главный недостаток – полная оторванность от реальности». Это не так. Виктор Пелевин вносит свой посильный вклад в битвы наших дней. Вот он – русский сюжет, растекающийся по всему роману, то затихающий, то разгорающийся с новой силой:
Баночный мозг и римский император Порфирий хочет уничтожить мир по нашим национальным рецептам, Порфирий – алгоритм русскоязычный. Он хорошо усвоил, что писали русские еврофобы в своих черных Петербургах. Имперские метастазы, излучаемые отечественной классикой, цезарю необходимы. Соединяя «Преступление и наказание» с «Лолитой» в один супертекст, «герой» не только готовится убить возродившуюся нимфеткой старушенцию, но и формулирует тезисы национальной философии. Конечно, Россия – это стремление в рай, к Царству Небесному. Оно очень похоже на смерть. Поэтому сначала мы хотим осчастливить человечество, а уж потом отмыть кровь с грешных рук. Даров, которые русские люди обещали миру, все не видать, а кровавых брызг больше и больше. Поэтому все громче голоса, которые объясняют необходимость кровопролития величием русской культуры. Русский Бог, возможно, велик и светел, но, скорее всего, он иное обозначение власти, местного тоталитаризма, необходимости всенародной жертвы как высшей формы молитвы. Да, да, да! Бог, Россия и царь умеют подкрасться незаметно! Христианство лишь наш фасад, а на самом деле мы нигилисты-гамлетисты, мечтающие завалить несовершенную цивилизацию. И неудивительно, что высшая сила здесь носит имя Гольденштерн, а русский император всегда тот или иной Гамлет. Чего же ждем? Дело в том, что Россия постоянно угрожает врагу ударом по центру принятия решений, но никогда его не наносит. Ибо всегда сомневается, куда бить, где эпицентр вражеской силы? Ведь масоны, эта очевидная нечисть, невероятно хитры и неуловимы. Русские никак не могу понять, что собирать себе сокровища на небе так же бесполезно, как и на земле. И все хватаются и хватаются – то за Достоевского, то за Николая Федорова с его «философией общего дела». Чего же ты хочешь, русский Логос? Умереть, чтобы принести много плода. Не-не! Надо выходить из зерновой сделки!
Такова историософия Пелевина, в цитатах из «Элевсина». Именно его философия истории, а не героев, которых, согласно законам данной поэтики, нет. И стремление к опустошающей смерти не столько русская инициатива, сколько пелевинская стратегия, меняющая от романа к роману («Элевсин» – двадцатый!) дизайн, но не суть. Онтология «Путешествия в Элевсин» – типичный, поднадоевший оксюморон: насыщенная деталями, полная суеты как бы буддийская пустота. Сочетание шоппинга с восточной аскезой, до мелочей продуманной сансары с обаятельной нирваной. Именно это позволяет издавать романы Пелевина стотысячным тиражом, а потом многократно переиздавать. Потому что сладко и легко – чувствовать себя мудрецом, барахтаясь в том же болоте смешных страстей, что и раньше. Какие там рецепты освобождения запоминаются эффективнее? «Если любиться с пожилыми матронами, быстрее постигнешь сущность мира». Понятно! Ах, это сказал не автор, а алгоритм Порфирий? Да бросьте вы верить в литературоведческие сказки!
Не стоит думать, что я совсем не люблю Пелевина. Мне он интересен, даже сейчас. Его тексты сохраняют катарсичность в классическом, а не в негативном смысле. Во многом за счет использования диалогических ресурсов – прежде всего, прозы Платона и Достоевского. И, конечно, мениппейной позиции Лукиана, который одновременно деконструирует прежних богов и выстраивает мост к Богу неведомому, тоже связанному с пустотой, по позднеантичным меркам. Пелевин хорошо знает, что нельзя быть отвратительным. Этим его творчество заметно отличается от сорокинского. Пелевин не только переносим, но и парадоксально эпичен в своих опытах по воссозданию мироустройства в его ключевых конфликтах. Конечно, это противорусский эпос. Но в «Наследии» даже такого не может быть.
И у Сорокина как-то так – трусливое, лишенное энергии завершение повествования. Однако у автора «Путешествия в Элевсин» вообще навязчиво – слабость, смазанность кульминаций и развязок. Удивлять это не должно – разве сила всех возможных буддизмов в сильной фабуле и динамике действия с трагическими поворотами? Вот и в новом романе приобщение к элевсинской тайне оказывается вялым обозначением вроде бы познанной истины. А в чем она? Надо отказаться от навязчивой (разумеется, русской!) идеи тоталитарной, безблагодатной эсхатологии и выбрать горизонтальный путь – спокойного строительства (если честно, симуляции) символического IV Рима. Разумеется, при отсутствующем Боге, безусловно, в не имеющей альтернатив пустоте.
Все-таки удивляет озорной инфантилизм наших не только маститых, но и старых писателей! «Николай Гоголь просыпается в гробу после летаргического сна. Проснулся в ужасе, естественно, обкакался, описался, потерял сознание. Снова очнулся. И от тотального ужаса, умирая от удушья, стал придумывать роман «Живые души», – читаем в «Наследии».
Так это же герой произносит, не сам Сорокин! Сорокин в этой гадости не виноват! Ну-ну. Впрочем, это мы уже обсудили. Выстраивая пародийный сюжет нового доктора Живаго (усиленным, по сравнению с Пастернаком, ужасам противостоит не христианско-гамлетическая поэзия гения-эскаписта, а бездарная проза пошлых жизнелюбцев), Сорокин выстраивает мир «Наследия» под эпиграфом из Хармса. С одной стороны, автор зло смеется над интеллигентским желанием превращать Хармса в метафизика. С другой стороны, саркастический хохот переходит в нечто большее. Хармсовская пошлость оказывается единственно возможным богословием для имплицитных и эксплицитных уродов сорокинского трэш-сюжета.
Сорокин лихо стебётся над «фронтовой поэзией», Пелевин – над русской верой в необходимость сдерживания Запада. Делают это с такой идеологической стройностью, что напрашивается роковой для их писаний вопрос. Не является ли то, что мы скромно называем «спецоперацией», еще и необходимым разоблачением навязчивых утопических миров, ради построения которых Пелевин с Сорокиным занимаются литературой?
ИСТОЧНИК: «Родная Кубань»
Добавить комментарий