* * *
Душа, идущая на свет,
как на невидимый магнит,
сквозь толщу тьмы и бездну бед
всё говорит и говорит
с тобой на зыбком языке,
из междометий, снов и слёз
о том, что в собственной тоске
ты невесом и безголос,
о том, что в замкнутом лесу
от непроглядной тишины
тебя когда-нибудь спасут.
Когда-нибудь спасти должны.
* * *
Утро, царапина, велик сутулый,
в воздухе горечь морская и йод…
Мама на ранку целебно подула —
Значит до завтра она заживёт.
Под молодым перламутровым солнцем,
щурюсь и фотографирую, как
папа в панамке стоит и смеётся,
краба лупастого держит в руках.
Море распахнуто, жарит и жалит.
Что мне на этом просторе ловить?
Ранняя ласточка взрослой печали
первые гнёзда готовится вить.
* * *
Изгородь из высохших ветвей
смотрит на меня — живых живей,
гложет сердце, где бы ни был я.
Лучше б заросла быльем былья.
Если ей повем свою тоску,
спрашивает: нет ли огоньку.
И, поднявшись дымом по спине,
самовозгорается во мне.
Этот говорящий частокол —
будто детской памяти укол,
совести моей слепящий след,
свет стоит, а дома больше нет.
* * *
Я хочу, как водомерка,
тоненькая вся,
ничего не исковеркать,
бережно скользя –
по пруду твоей тревоги,
утешенья для
буду бегать быстроного
и легко петлять.
Отвлечёшься – заглядишься...
Но пойдёшь за той,
чьё манящее затишье –
берег золотой.
* * *
В больничной тьме так много синевы —
уже который день я с ней на вы,
но мне она становится судьбою.
И то, что ночью пыльно-голубое,
то санитарно-белое к утру.
Я знаю, все когда-нибудь умрут.
Но я нарочно — выживу и сдюжу
и буду, как надкушенная груша,
иному не доставшись бытию,
мерцать в больничном комнатном раю.
* * *
Твоя печаль — моя печаль.
Прижму её к груди.
Всё то, о чём перемолчал,
теперь не береди.
В заскобье, в зыбком ободке
моих синичьих глаз
ты всё поймёшь о той тоске,
что сковывала нас.
И речь, невнятная, как гул,
ушла в себя саму —
как будто целый лес шагнул
в дымящуюся тьму.
* * *
Бессонье, безутешье, одичалость,
Животная тоска твоей души
какому-то бездельнику достались.
Дела мои с тех пор нехороши:
безумье, бессистемье, нарастанье
возни — уже не нужной никому,
и жизнь моя, смешная, тараканья,
бежит под стол и тычется во тьму.
В тьмутаракань, заросшую болотом,
заученную вдоль и поперёк,
где я прослыл блаженным идиотом,
где ты жила, неведомый зверёк.
* * *
Направляя взгляд в себя
инфракрасной съёмкой,
вижу заросли репья,
дом в густых потёмках,
свет бумаги, карандаш,
будущий подстрочник,
слов скупых километраж,
неокрепший почерк,
речь, тяжёлую, как хмель,
ужас первобытный,
люк, открывшийся туннель,
дальше — плохо видно.
* * *
День прожит правильно и глупо.
Полы домыты. Ночь идёт.
Чужих огней не тает лёд,
и жизнь, как бабочку под лупой,
разглядываю столько лет…
Я поломыла полоумно,
как будто бы ждала гостей,
гостей, похожих на детей, —
наивных, праздничных и шумных, —
но их на самом деле нет…
Есть только горе-энтомолог
и невротичный чистоплюй.
— На, птичка, бабочку поклюй,
твой век заливистый недолог.
А мой — давно ни то ни сё.
И если вдруг под самый вечер
в окно влетает редкий жук,
то я ловлю его, держу,
уже почти вочеловечив…
Но и ему не повезёт.
* * *
Сделай воду кипятком, сделай веточку цветком,
дай мне белое затишье, чтобы вышла медсестра.
На меня глядит в упор окон длинный коридор,
и когда в него смотрю я, сердце комкает хандра.
Можно взять, залечь на дно. Или не ложиться. Но.
Ничего не выбираю, ничего не предприму.
Ты всё знаешь обо мне! Это я – окно в окне,
вижу, что конца и края нет на свете никому.
* * *
Я лежу щекой на скатерти,
наблюдаю за окном.
За окном — сплошная статика —
только небо в основном.
На ветвистых сухожилиях
вот уже который день
птица спит тяжелокрылая,
не отбрасывая тень.
Первый снег не опускается —
остаётся в вышине,
жизнь, весёлая красавица,
улыбается не мне.
В общем, как-то всё неласково —
нужных слов не подобрать.
Бог, тяни меня, вытаскивай,
запиши в Свою тетрадь.
* * *
Чужая земля не держит –
горит под тобой, горит.
Ты – сердца кромешный скрежет,
ты – сбитый метеорит.
Ты – пыль мягкотелой глины
под ногтем чужой весны,
весна оказалась длинной,
невыверенной длины.
И грохот по бездорожью –
до дрожи знакомый звук,
неласковым ветром гложет
берёзовый твой недуг.
* * *
Казнить — помиловать нельзя:
изрублен дом, распилен дуб.
Из-под щепы тебя не взял
к себе небесный лесоруб —
но отпустил на этот свет.
Больничный, пресный, как мука.
Чтоб ты узнал, что смерти нет,
и жизни не было пока.
* * *
Нависай надо мной, грозовой перевал,
красным небом тревог и утрат.
Я беду свою в губы при всех целовал,
в тёмно-сладкий её виноград.
И глядела она на меня хорошо —
как никто на меня не глядел,
превращала сердечную ткань в решето,
оставляя других не у дел…
Значит, поздно метаться. К чему беготня?
Не уйти от зовущей беды.
Погляди на меня, как тогда на меня…
Хорошо на меня погляди!
* * *
Заговорить о призрачном родстве
полночных птиц, букашек и растений,
о том, как шелестит глухая темень,
как зреет в затаившейся листве
звук горьковатый, вяжущий на вкус.
В такой листве получится расслышать,
как тонкий ветер делается тише,
как не шумит задумавшийся куст...
Заговориться, но не рассказать —
а только слушать, голодно вбирая
весь этот сад, зеленоглазый сад,
молчащий дальним отголоском рая.
* * *
Расслышав эхо давнего ожога,
я выйду продышаться ненадолго.
В наивный сон, в его глазной разрез
перемещусь. Я буду там и здесь.
В большом зрачке, как в зеркальце трамвая,
найду себя, себя не узнавая.
Я не уйду, пока не надоест,
пока не спросят платы за проезд.
И горизонт покроется холмами,
и тишина насытится словами.
***
Наугад, смешно, непрочно
жизнь идёт – и ладно,
дышит ветром водосточным,
тёмно-виноградным
и глядит за горизонты,
странно замирая,
словно чудится ей контур
будущего рая.
Добавить комментарий